Actions

Work Header

Ступая по снегу, искать цветы сливы

Summary:

Слухи твердят, что Ханьгуан-цзюнь прекрасен, словно сошедший с небес небожитель, и холоден, подобно суровой зимней стуже. Что он праведен, искусен в любом мастерстве, безупречен. «Всегда там, где творится хаос». Но сам Ханьгуан-цзюнь — Лань Ванцзи — давно осознал, что подобен ряби на воде, когда глядишь на поверхность и не видишь сути.

for 春节 FANZINE

Notes:

беты: ColdEyed, RavenTores

Music:《落雪尋花 | Seeking Flowers Within Falling Snow》Lyrics — 魔道祖師 by 玄羽 ft. 余夏

(https://www.bilibili.tv/en/video/2040285402)

Work Text:

Слухи твердят, что Ханьгуан-цзюнь прекрасен, словно сошедший с небес небожитель, и холоден, подобно суровой зимней стуже. Что он праведен, искусен в любом мастерстве, безупречен. «Всегда там, где творится хаос». Но сам Ханьгуан-цзюнь — Лань Ванцзи — давно осознал, что подобен ряби на воде, когда глядишь на поверхность и не видишь сути.

Под половицами в цзинши Лань Ванцзи хранит тринадцать кувшинов с «Улыбкой Императора» — вопиющее непотребство и непомерно безнравственный поступок для «благородного мужа». Каждый сосуд словно звонкая пощёчина самому себе: не защитил, не уберёг, не был рядом... На самом деле этих злосчастных «не» гораздо больше тринадцати.

Если взглянуть чуть дальше и пробраться к самой сути, вглубь бездонного водоёма — отодвинуть ещё одну доску и перебрать ворох пожелтевших со временем тряпиц, можно найти деревянную коробочку-шкатулку. Старую, исписанную выцветшей и постепенно отшелушившейся краской.

Он сделал её много лет назад — порядка тридцати, не меньше.

Госпожа Лань всегда говорила маленькому А-Чжаню, что воспоминания человека хрупки, как фарфоровая чаша, избирательны, словно незамужняя дева при выборе ухажёра, и способны истлевать, как бумага на пепелище. Мама умерла, но от неё остались ощущения тёплых рук и призрак ласковой улыбки. Сейчас он не вспомнит её лица, не вспомнит, какие одежды она носила и какие украшения были в её причёске. Но Лань Ванцзи убирает пыль, аккуратно поддевает кончиками пальцев крышечку и бережно берёт в руки один за другим: бумажный журавлик — мама смеётся и говорит, какой её сынишка умелый и прозорливый; маленький мешочек трав с красивой вышивкой — мама убирает его А-Чжаню за пазуху и заверяет, что мешочек зачарован и убережёт её солнышко от любых напастей и неудач.

Нежные руки мамы были в маленьких кровоточащих ранках.

Лань Ванцзи постепенно забывает и понимает, что мама была права. Всё, что она ему ни говорила, — было правдой.

«Храни то, что дорого, мой А-Чжань, хорошо? Иначе после сожаления истерзают твою нежную душу».

«Не слушай никого, если твоё сердце твердит иначе».

«Всегда цени то, что имеешь, и поступай так, как считаешь нужным».

Тогда Лань Ванцзи не понял её слов — был несмышлёным ребёнком, — но сейчас осознаёт каждое как никогда прежде. От пустых сожалений и впрямь никакого толка.

Шли дни, летели годы, алые лепестки мэйхуа на снегу сменялись алыми кленовыми листьями на прозрачно-хрупкой глади озера. Менялся он сам, менялся мир вокруг, но скорбь и тоска где-то внутри — кажется, глубже самого сердца — оставались неизменными. Особенно невыносимой эта неизменность становилась в канун весеннего праздника, когда с полок доставали тщательно упакованные ритуальные маски для танца, а воздух горьковато пах полынными лепёшками. Когда все говорили о будущем, а его мысли против воли уносились в прошлое — к тому единственному человеку, чей смех когда-то сливался с треском костра, а отражение в озере — с алым закатом. Годы текли как вода, но эта тоска была подобна камню на дне: холодному, гладкому и неподвижному, о который разбивался любой праздничный поток.

Лань Ванцзи вновь перебирает сокровенно собранное содержимое коробочки. Осколок битого сосуда: в ту ночь — вот же дурак! — он подобрал его после поединка на крыше. Со звоном разбившейся вдребезги глины будто что-то в голове щёлкнуло и перевернуло мировоззрение с ног на голову, сопровождаясь недовольным: «Лань Чжань, теперь ты должен мне вино!» Он забрал и спрятал кусочек далеко-далеко, не понимая даже для чего: в правилах запрещено хранить бесполезный и непригодный мусор. Даже тогда, ещё не познав всласть чувств любви и не давая себе отчёта в своих действиях, Лань Ванцзи пытался сохранить всё, что можно. Надеялся, что убережёт от этого мира, от злосчастных пустозвонов и лицемерных лизоблюдов. Не осколок — душу.

Но душа не отзывается и, возможно, — он боится даже предположить, — развеялась хрупким пеплом.

Засохший цветок — трепетно, сладко, но в то же время противно до одури: ложка мёда в бочке дёгтя и порицание за собственную слабость и несдержанность. Тепло чужих губ давно ушло как дымка поутру, но всполох чувств, пьянящих разум, остался, клеймом выжженный на оголённой коже.

Глаза изнутри будто прожигает, но слёз нет и в помине: те закончились давным-давно. Он осторожно убирает коробочку обратно под половицы, заметив, как голубой свет озарил цзинши: сигнальный огонь вспыхнул в небе подобно россыпи звёзд, а застывшее сердце отчего-то забилось меж рёбер как заведённое.

***

— Ты не Старейшина Илина, ты Старейшина Кривых пельменей.

— Да почему сразу кривых! — Вэй Ин фырчит и кидается щепоткой муки в ехидно смеющегося Лань Цзинъи. — Лань Чжань, скажи же, что они нормальные!

— Ханьгуан-цзюнь одобрительно кивнёт, даже если ты луну назовёшь солнцем!

— Да нормальные они!

Пока Вэй Ин забавно морщится, недовольно бурча себе что-то под нос, Лань Сычжуй спокойно заворачивает начинку в тесто и наклоняется ближе:

— Отец, мне кажется, от твоего неумело скрытого счастья вибрирует пол.

— Хм… — Уголок губ невольно тянется вверх, а смеющиеся глаза, прикрытые ресницами, на мгновение останавливаются на такой знакомой алой лентой в волосах. — Возможно.

И этот алый цвет, который прежде напоминал лишь о застывших лепестках мэйхуа и ушедшей крови, теперь был повсюду, став цветом жизни. Его рука, привыкшая сжимать лишь холодную рукоять меча или листок со старым рисунком, теперь осторожно придерживала тёплое запястье, чтобы то могло вывести кривоватый иероглиф «фу» — счастье. Запах жжёного бамбука, когда-то казавшийся ему горьким дымом утраты, теперь пах ожиданием, а сам он стоял в доме — их доме — и вдыхал этот едкий аромат, слушая, как голоса, такие разные, но такие дорогие, спорят о правильной начинке для цзяоцзы. Шум, суета. Жизнь.

Мир по-прежнему менялся: фонари выцветали на солнце, снег таял, клёны роняли листья, но отныне каждый иероглиф на красном свитке-дуйляне обрёл двойной смысл: традиционное пожелание и личную, выстраданную истину. «Счастье вернулось в дом»; «Долгая разлука сменилась встречей».

Когда на горизонте задребезжит первая полоса рассвета, возвещая приход новой весны, а цзяоцзы вспыхнет на языке острым фейерверком, он поймёт: то был не просто цикл, не просто смена сезонов, но воскрешение всего мира — пусть и его собственного. Возвращённый человек вновь улыбнётся ему, и в этой улыбке отразится пламя очага и алые отсветы фонарей. Счастье ли это? Определённо, да.

Скорбь отступила, не исчезнув до конца, но превратившись в тихое тепло — в осознание того, что даже самые горькие зимы могут отступить перед чудом Весны.

Двор был чист от снега, и на тёмной, оттаявшей земле уже виднелись первые робкие травинки. Воздух пах дымком от последних праздничных фонарей, которые вскоре уберут до следующей зимы.

Собирать отныне нечего: всё, как никогда прежде, едино, а все сокровища мира уже надёжно поместились в сердце. Его личное «фу» — счастье — всегда было там, где билось это сердце.