Work Text:
Утро нового дня встретило Королевскую Гавань серым, промозглым туманом, который пропитал камни Великой Септы Бейлopa едким запахом гнили и человеческого пота. Тысячи жителей города, начавшие собираться с ночи, заполнили улицу Сестёр, ведущую от холма Рейнис к холму Визеньи и дальше, к холму Эйгона. Они пришли не ради правосудия. Толпа жаждала насладиться невиданным доселе зрелищем.
В камере под септой было темно и сыро. Серсея Ланнистер, чьи золотые волосы были безжалостно острижены, сжимала в пальцах серое рубище, которой ей предстояло надеть — а через некоторое время снять перед тысячами подданных. Тело королевы била крупная дрожь.
— Если вы пройдёте этот путь, — раздался тихий, но твёрдый голос из полумрака, — ваши грехи будут смыты. Семеро милостивы к смиренным.
Серсея подняла голову. Верховный Септон стоял в трёх шагах, сложив руки в рукавах грубой рясы, с лицом, полным напускного смирения и отеческой заботы. Она видела этого, с позволения сказать, человека, которого имела глупость облечь властью, насквозь, до последней морщины. Внутри неё клокотала такая ярость, что на миг перед глазами поплыли красные круги. Она представила, как её люди хватают этого святошу, как она собственноручно вырывает его гнилой язык, как его внутренности, намотанные на вертел, дымятся над углями... Но Серсея Ланнистер не была глупой женщиной. Серсея Ланнистер умела выживать, и сейчас для выживания нужно было проявить терпение и сыграть роль.
Она опустила взгляд, делая глубокий, прерывистый вдох, а когда снова посмотрела на Септона, в её глазах стояли слёзы.
— Я.. я понимаю, Ваше Святейшество, — голос её дрогнул, став тихим и покорным. — Я согрешила. Гордыня и похоть ослепили меня. Теперь я лишь молю богов о силе пройти этот путь до конца.
Она сжала дерюгу до побеления костяшек и низко склонила голову, насколько позволяла королевская осанка. Септон смотрел на неё долгую секунду, затем кивнул с удовлетворением, не скрывая лёгкой брезгливости.
— Час близок. Стража уже ждёт. Да пребудут с тобой Семеро, дитя моё.
Как только он отвернулся, лицо Серсеи исказилось гримасой чистой, первобытной ненависти. «Дитя... Ты назвал меня дитя, поганая ты крыса. Я вырву твоё сердце и скормлю собакам. Я заставлю тебя ползти по улицам Гавани, усыпанным битым стеклом специально для тебя, и умолять о милосердной смерти».
Она заставила себя улыбнуться — той улыбкой, которой когда-то провожала Эддарда Старка на плаху.
Дверь с грохотом отворилась, и в лучах утреннего солнца, прорезавшего туман и просочившегося в крохотное окошко, показался силуэт. Серсея зажмурилась от неожиданности, ожидая увидеть кого-то из Молчаливых Сестёр. Но вместо этого королева услышала дыхание, которое узнала бы из тысяч, и звон стальных доспехов, которых у Верующих не водилось.
В камеру вошел Томмен.
Он был в полном королевском облачении: воронёная сталь с золотой инкрустацией облегала туловище, червлёный плащ Ланнистеров тяжелым грузом лежал на его плечах. Королевский меч был при нём, хотя рука юного короля дрожала, сжимая рукоять. Ему было всего четырнадцать, но сейчас, в этом полумраке, он казался старше. Глаза его цвета зелёного льда — материнские глаза — горели решимостью, которую Серсея никогда в нём прежде не видела. И всё же, присмотревшись, она заметила, как подрагивает его нижняя губа, как он то и дело сглатывает, будто в горле застрял ком.
— Сын? — голос Серсеи сорвался. Вместо плохо скрываемой ярости и страха за себя её окутал всепоглощающий ужас за него. Она подалась вперёд, забыв о напускном смирении. — Зачем ты здесь? Уходи. Немедленно уходи! Не смей смотреть на это!
Томмен, не обратив внимания на её слова, повернулся к Верховному Септону. Мальчик смотрел на святошу снизу вверх, но в его взгляде было столько холодного презрения, что даже сам Его Воробейшество на миг отвел глаза.
— Моя мать не пойдёт по Пути Искупления, — отчеканил Томмен. Голос его был громким и чистым, без тени заикания, которое он часто демонстрировал на заседаниях Малого совета. Сейчас же каждое слово было отточено, словно он репетировал эту речь всю ночь.
— Ваше Величество, — терпеливо начал Его Воробейшество, словно разговаривал с несмышленым ребенком, — приговор вынесен Семерыми. Королева должна очиститься от греховодничества и лжи. Народ ждёт...
— Народ получит своё зрелище, — перебил его Томмен. Он сделал шаг вперёд, и двое Воробьёв, стоявших за спиной Септона, едва не попятились. В мальчишке чувствовалась порода, кровь Льва. — Вы говорили, что Путь Искупления должен быть пройден тем, в чьей душе есть гордыня. Вы сказали, что это акт смирения перед лицом Семерых.
— Это так, Ваше Величество.
— Тогда я пройду его вместо неё.
Тишина, воцарившаяся в камере, была такой всеобъемлющей, что, казалось, даже факелы перестали трещать. Серсея дёрнулась вперед, но септа Юнелла, возникшая из тени, грубо схватила её за плечо.
— Нет, — выдохнула королева то ли приказ, то ли мольбу. — Томмен, нет. Я запрещаю! Ты король, ты не можешь...
— Я король, — повторил Томмен, не оборачиваясь к матери. Он не мог заставить себя увидеть её лицо, а потому смотрел только на Септона. — И именно поэтому я могу. В законах Вестероса нет писаного правила, что через это испытание может пройти только женщина, есть лишь традиция. Но король — источник закона, и сегодня я устанавливаю новую традицию.
— Ваше Величество, это унизительное наказание для грешницы, — Его Воробейшество нахмурил кустистые брови. — Сын не должен брать на себя грехи матери. Это противно природе и вере. Святая Матерь не примет подмены.
— Разве наша Мать не призывает к милосердию и заступничеству? — спросил Томмен, и в его голосе неожиданно зазвенела сталь, когда-то свойственная Тайвину Ланнистеру. — Разве Воин не учит нас, что нет большей чести, чем если кто положит тело и душу свою за близких своих? Моя мать — не просто женщина из плоти и крови. Она — Королева-мать, и её унижение — это унижение Короны. А Корона — это я.
Он снял с плеч тяжёлый алый плащ. Пальцы его подрагивали, упрямая застёжка никак не хотела поддаваться, но на третий раз Томмен справился.
— Если покаяние требует смирения, боли и унижения — кто смеет сказать, что король не может разделить их со своей матерью? Издревле в Семи Королевствах мужья бились за честь жён, а сыновья защищали матерей. Или ваша вера учит иному, Верховный Септон?
Он аккуратно, почти нежно, накинул плащ на обнажённые плечи Серсеи, укутывая её. Она попыталась вцепиться в его руку, но он быстро отстранился.
— Если я пройду этот путь, — продолжил Томмен, обращаясь к Его Воробейшеству, — моя мать будет обязана смотреть, как я иду. Думаете, это не станет для неё ещё большим наказанием? Вы хотели справедливости? Вы её получите.
Верховный Септон открыл рот, чтобы возразить, но молодой король поднял руку. Нехарактерный для него жест получился резковатым, неуклюжим: мальчик явно копировал кого-то из старших. Несмотря на это, в нём чувствовалась нешуточная решимость.
— Это не обсуждается. Или я иду сам, добровольно, и это становится актом моего смирения перед народом, либо возвращаюсь в Красный Замок и отправляю воронов в Хайгарден и Утес Кастерли. И тогда мы посмотрим, сколько ваших последователей останется в живых, когда на стены Королевской Гавани обрушатся два войска, к которым изнутри присоединятся Золотые Плащи. У меня есть армия, Верховный Септон, и она присягала мне, а не Семерым. Выбирайте.
Наступила долгая, тягучая пауза. Сердце Томмена колотилось где-то в горле, рубашка под доспехом прилипла к спине от пота. Он сам не верил, что всё же сказал это. «Армия. Я только что пригрозил армией главе своей церкви. А если он не отступит — что тогда? Я действительно разошлю письма, начну гражданскую войну? Старица, молю, озари мне путь...»
Он сглотнул и заставил себя не отводить взгляд.
Его Воробейшество медлил. Глаза его сузились, впившись в лицо мальчишки, ища в нём признаки слабины или заведомой лжи. Томмен выдержал, хотя челюсти свело судорогой.
И… спустя бесконечно долгую минуту Верховный Септон склонил голову, пряча глаза.
— Да будет так, как желает король. Но знайте, путь будет суров.
Серсея смотрела сыну в спину, которой он закрывал её от Септона, и не могла вымолвить ни слова. Только стискивала побелевшими пальцами алый плащ, пахнущий сыном, и чувствовала, как что-то внутри неё — то, что она считала давно умершим — разрывается от боли и нежности.
«Что ты наделал... глупый мой львёнок...»
***
Солнце стояло в зените, когда Великая Септа Бейлора распахнула свои бронзовые двери. Тяжёлые створки, украшенные изображениями Семерых, со скрежетом разошлись в стороны, и из полумрака святилища пахнуло ладаном, воском и холодом каменных плит.
Толпа, собравшаяся на улицах Гавани, гудела как потревоженный улей. Простолюдины, торговцы, рыцари, женщины с детьми — все пришли посмотреть. Долгожданное зрелище, которое они предвкушали с самого рассвета, должно было вот-вот начаться. Путь Искупления начинался здесь, у подножия Септы, и должен был закончиться у ворот Красного Замка, — долгий путь позора через весь город.
— Ланнистерская шлюха! — выкрикнул худой мужчина из толпы с бельмом на глазу. — Сегодня она заплатит за свои грехи! За каждого нашего ребёнка, что умер от голода, пока она закатывала пиры и трахалась со всеми, кто попадался под руку!
— Смерть блуднице! — подхватила женщина с красным от злобы лицом.
Поддерживающее ворчание, хохот и улюлюканье прокатились по площади. Женщины сплёвывали, мужчины сжимали в кулаках гнилые овощи, комья грязи, дохлых крыс — подарки, припасённые для главного события этого дня. Семеро знают, сколько лет в этих людях копилась ненависть, и сейчас она наконец должна была выплеснуться на виновницу.
Но когда первая фигура показалась в дверном проёме, смех быстро затих. То была не Серсея Ланнистер.
По холодным камням босиком ступал обнажённый мальчик.
Томмен Баратеон, Первый своего имени, Король Андалов, Ройнаров и Первых Людей, сбросил с себя всё, что полагалось королю. На нём не было ничего, кроме грубой мешковины, прикрывающей срам, — но и та была сорвана с плеч у самых дверей, по требованию Веры. Теперь его тело, слишком худое для его возраста, было открыто взглядам сотен. Золотистые волосы, столь похожие на материнские, прикрытые лёгким льном, были спутаны и посыпаны пеплом. Босые ноги оставляли на светлом камне тонкие красные полосы.
Толпа молчала в оцепенении. Кто-то откровенно раззявил рот. Маленькая девочка, сидевшая на плечах у отца, чтобы лучше видеть, прошептала: «Папа, а почему король голый?» Ей, впрочем, никто не ответил.
За ним, скованная цепями, стояла Серсея. Её лицо было белее мела, а в глазах плескался такой ужас, какой не терзал её даже во время битвы за Черноводную. Она бы хотела рвануться вперёд, закрыть сына собой, но тяжёлые кандалы на запястьях не позволяли. Двое верующих крепко держали её с двух сторон. Однако алый ланнистерский плащ ей оставили, и его тепло согревало ей плечи.
«Если он не выдержит, я уничтожу этот город».
— Моя мать… — звонкий голос юного короля разнёсся над толпой. В наступившей тишине каждое слово падало в толпу как камень в воду. — Моя мать, Серсея Ланнистер, признала свои прегрешения и готова принять епитимью. Но я, Томмен Баратеон, как король, как её сын и как помазанник Семерых, беру её боль на себя.
Вокруг молчали даже самые ярые фанатики. Толпа ждала, перешёптываясь.
— Лицо кающегося должно быть открыто, — наконец сухо произнёс Его Воробейшество. — Для стыда и для очищения.
Томмен кивнул и собственными руками снял с головы последний покров — тонкую льняную ткань, которой Верховный Септон милостью своей позволил ему ненадолго прикрыть лицо. Теперь он стоял перед всеми полностью нагим.
Король поднял голову, встречаясь взглядом с сотнями глаз своих подданных. Он чувствовал на себе ответные взгляды — словно липкие, жаркие, унизительные прикосновения. В животе всё сжалось в тугой комок. Ему хотелось провалиться сквозь камни, исчезнув с глаз долой. Жаль, такой милости Семеро не оказывали даже королям.
За площадью, вдали, на другом краю города укрепления и башни Красного Замка рдели румянцем в солнечных лучах. «Как же далеко..»
Томмен глубоко вдохнул воздух, пропахший рыбой, кислым вином, свежим хлебом, дымом и немытыми телами, расправил плечи и начал спускаться в людское море.
***
Первый шаг дался легче, чем он думал. Второй — тяжелее.
Камни — грубый, давно растрескавшийся булыжник, которым была вымощена площадь перед Септой — жгли ступни. Томмен чувствовал каждую мелкую щебёнку, впивающуюся в нежную кожу. Его худые руки, его бока с выступающими рёбрами, его тонкие ноги — всё было выставлено напоказ, отдано на суд толпы. Мышцы живота свело судорогой, а колени мелко тряслись при каждом шаге. Но король шёл ровно, с прямой спиной и опущенными руками, и отчаянно старался не дрожать.
— Стыд! — крикнула септа Юнелла, звякнув колокольчиком.
Дед не раз говорил им, всем троим: «Льва не должно волновать мнение овец». Он никогда не понимал этой фразы. Теперь понял.
— Это не та, кого мы ждали! — заорал кто-то из первых рядов, размахивая гнилой репой. — Где шлюха? Где королева-прелюбодейка, леди-кровосмесительница?
Томмен не обернулся, не ускорился. Он продолжал идти, ощущая, как грязь и мелкие камешки налипают на мокрые от пота и капель крови ступни. Каждый шаг отдавался тупой болью в пятках.
— Она прикрывается мальчишкой! — поддержали из толпы.
— Ясно, в кого пошёл братец! — выкрикнул кто-то сбоку. Голос был полон ненависти. — Джоффри-садист прятался за мамкиной юбкой! Яблоки от яблоньки недалеко падают!
Сердце Томмена сжалось. Джоффри был тираном, которого народ вполне заслуженно ненавидел и боялся. Джоффри заставлял его смотреть на казни и заливался смехом, наслаждаясь тем, что в очередной раз довёл братца до слёз.
Юный король знал, что многие видят в нём лишь тень старшего брата — слабую, жалкую, ничтожную. Может быть, они правы? Может быть, он действительно всего лишь...
Вперёд полетел гнилой помидор, с противным чавканьем ударил Томмена в плечо, оставив на коже липкое, вонючее кроваво-красное пятно. Мальчик пошатнулся, едва не потеряв равновесие на скользких камнях. Второй помидор, холодный, склизкий, угодил в спину, третий — в бок. Ещё и ещё.
«Отец бы этого не допустил», — затравленно мелькнуло в голове. Не Роберт Баратеон, чей рог для вина он помнил куда лучше, чем пухлое, обрюзгшее лицо, а его настоящий отец. Тот, кто учил его владеть мечом, играл по его просьбе с сиром Царапкой и порой смотрел на него со странной, виноватой нежностью, причину которой Томмен начал понимать только после смерти Роберта.
Джейме Ланнистер, Лорд-Командующий Королевской Гвардии, Цареубийца, Золотой Лев, величайший мечник своего времени, его дядя и брат его матери, был его отцом. И, кажется, Томмен понял это чуть ли не последним.
Если бы отец был здесь, он бы не позволил этому случиться. Он бы сжёг всю Септу, если бы понадобилось. Или, может быть, он просто встал бы сейчас рядом, и один его вид заставил бы Воробьёв разлететься прочь, спасая свои шкуры.
Но Джейме был далеко, в Дорне, спасал Мирцеллу, пока здесь... творилось это. И Томмен шёл один.
Серсея, шедшая следом в цепях, рванулась вперёд так, что Воробьи еле успели схватить её под руки, останавливая. Железные кандалы впились в запястья, сдирая кожу, но она даже не почувствовала боли.
— Не смейте! — крик королевы-регентши прозвучал дико, почти безумно. Лицо исказилось первобытной яростью львицы, стремящейся защитить детёныша. — Если вы... если хоть один из вас...
«Я отрублю каждую руку, которая на него поднимется, вырежу глаза каждого, кто посмел смотреть. Я выжгу этот город дотла!»
— Мать, — спокойный голос Томмена не мог перекрыть вопль и гудение толпы, но достаточно было того, чтобы слова долетели до ушей Серсеи. — Прошу, не надо.
Она замолчала. Пожалуй, впервые в жизни замолчала по слову младшего сына.
По толпе пробежал ропот, кто-то нервно засмеялся. Женщина с ребёнком на руках, минуту назад скалившаяся в предвкушении, перестала усмехаться.
Томмен шёл дальше.
***
Шёлковая улица. Здесь народу было ещё больше. Они лезли на крыши, рискуя сорваться с мокрых от утреннего тумана черепиц, выглядывали из окон, теснились вдоль домов, забирались на телеги и бочки. Те, кто пришёл ради зрелища, начинали понимать, что зрелище получается не совсем — нет, совсем не тем, что они ожидали.
— Бастард и блудница! — гаркнул здоровенный мясник, потрясая окровавленным передником. — Джоффри был поганым псом, а этот — жалкий щенок!
Он запустил в Томмена тухлым яйцом. Скорлупа разлетелась мелкими осколками, желток растёкся по груди, смешиваясь с пеплом и помидорной жижей, белок повис на волосах, затекая в глаза.
Серсея глухо, по-звериному застонала. Жгучая жидкость щипала, но Томмен даже не поднял руку, чтобы вытереться, лишь моргнул пару раз, стараясь разогнать липкую муть.
— Стыд! — снова крикнула септа, тряхнув колокольчиком.
— Нет, — вдруг громко сказал какой-то старик из первых рядов. Голос его был скрипучим, как несмазанная дверь, но прозвучал отчётливо. Он опирался на корявую клюку, под ногами у него лежал грязный узелок — видно, нищий из тех, кто ночует у Септы. Лицо было изрезано морщинами, но серые глаза смотрели из-под седых бровей с удивительной ясностью. — В этом стыда нет.
Септа Юнелла злобно зыркнула на старика, но почему-то не посмела возразить.
Томмен шёл. Мимо тех, кто кричал ему в спину проклятия. Мимо тех, кто припас для его матери камни и дохлых крыс. Мимо тех, кто жаждал их крови и унижения. В голове продолжала биться навязчивая мысль о Джейме с его золотой рукой.
Отец никогда не позволил бы врагам унижать его семью. Никто не посмел бы бросить яйцо в короля, если бы рядом шёл Золотой Лев. Он разрубил бы материнские цепи одним ударом своего клинка. Но Джейме уехал и может никогда не вернуться. «Нет!» Нет, нельзя так думать. Отец сильный и храбрый, он обязательно вернётся вместе с сестрой, но сейчас Томмен один.
В тишине, которая незаметно начала опускаться на улицу, стал слышен только звук босых ног по камню. Шлёп-шлёп. Шлёп-шлёп. Шлёп-шлёп.
— Мальчишка-то... — начал было кто-то, но голос сорвался.
— Не плачет, — удивлённо прошептала женщина в первом ряду. — И пощады не просит.
— И не проклинает нас, — добавил уже знакомый старик. — Не то, что тот, прежний.
Томмен шёл и думал. О Мирцелле, её нежной улыбке, солнечных локонах и глазах, в которых плескалось небо. О Джоффри — о том, кем его брат стал и кем никогда не станет он сам, даже если каждый житель Гавани бросит в него гнильём и назовёт ублюдком. О матери, которая каждую ночь, когда они были совсем маленькими, зажигала свечу перед статуей Матери в их покоях и шептала молитвы.
Может быть, это было лицемерием — ночью молиться Матери о милосердии для своих детей, а днём плести заговоры и отдавать приказы казнить и отправлять на смерть детей чужих. Может быть, её грехи были тяжелы. Но она была его матерью.
И он шёл дальше.
***
Кузнец Виллем сжимал в кулаке камень — увесистый булыжник, предусмотрительно вывороченный из мостовой ещё накануне. Он пришёл сюда, потому что его лавку сожгли Золотые Плащи, а сестра устроилась на работу в Красный Замок и вот уже три луны не возвращалась домой. Он хотел увидеть сучку Ланнистеров униженной, шипящей от боли, ползающей в грязи.
Но сейчас он смотрел на короля — нет, на измазанного грязью мальчишку, который шёл босиком по его улицам, нагой и беззащитный перед сотнями насмешливых глаз и злыми выкриками. Ребёнок. Просто ребёнок, с дрожащими от страха и усталости коленями и разбитыми в кровь ступнями.
И камень в его руке вдруг стал тяжёлым. Слишком тяжёлым.
Виллем разжал пальцы, и камень глухо стукнулся о мостовую.
— Пёс с ними, — пробормотал он себе под нос и отвернулся, не в силах больше смотреть.
Томмен шёл дальше.
***
Слева кто-то бросил в короля комком грязи, попав между лопаток. Томмен пошатнулся, миг — и стопа наступила на осколки битого стекла. Видно, кто-то расколотил бутылку в нетерпеливом ожидании представления. И Томмен всё-таки не удержался: сдавленно вскрикнул, споткнулся. Тело потеряло равновесие, ноги запутались, и он рухнул на одно колено прямо в лужу грязной воды, смешанной с помоями. По улице прокатился единый вздох тысячи человек — смесь злорадства и... чего-то ещё. Жалости? Стыда?
Все замерли.
Томмен медленно поднялся, закусив губу. Ладони были ободраны: он успел выставить их вперёд, падая, и теперь на них розовели свежие ссадины, в которых поблёскивали крошечные осколки стекла. Колено было разбито, сквозь порванную кожу проступали мелкие камешки, впившиеся в рану. По ноге текла тёплая струйка крови, смешиваясь с грязью.
Он наконец выпрямился, пошатнулся — от боли и унижения закружилась голова — но устоял. Поднял голову и впервые после того, как сошёл со ступеней септы, посмотрел в толпу. И те, кому довелось пересечься взглядами с юным королём, увидели, что в глазах его нет ни ненависти, ни вызова — лишь усталость, обида и.. грусть?
Томмен пошёл дальше. Хромая, наступая на раненую ступню через раз, оставляя за собой кровавый след.
— Семеро милосердные, — выдохнула торговка травами, осеняя себя семиконечной звездой. — Да он же мальчонка ещё совсем...
— Король, — поправил её кто-то. — Он король.
***
К исходу первого часа пути Томмен уже не чувствовал ног.
Они превратились в два сплошных очага боли, онемели, и он шёл, кажется, на одном волевом усилии, на одной только мысли, что нельзя больше падать. «Нельзя». Если упадёт сейчас — больше не встанет, просто не сможет физически.
Улица Ткачей. Молчаливые женщины в серых платках стояли у порогов, скрестив руки на груди и прижимая к себе детей.
Рыбный ряд. Рыбаки в промасленных фартуках жевали губы, глядя на кровавые следы короля.
Площадь Кузнецов. Старый кузнец с седой бородой, весь в саже и шрамах от искр, беззвучно плакал, провожая мальчика взглядом. Слезы текли по морщинистым щекам, оставляя светлые дорожки на чёрной коже.
Он уже почти не слышал выкриков. Они слились в одно сплошное гудение, из которого иногда вылетали отдельные слова — «Джоффри», «Ланнистеры», «ублюдки», «кровосмесители», — но теперь в них не было прежней злобы. Скорее… в голосах звучала растерянность.
Губы потрескались, и Томмен время от времени проводил по ним языком, увлажняя. В горле пересохло, как в дорнской пустыне. Но он не просил воды, не молил о передышке. Когда перед глазами начинали плыть тёмные пятна, он пару раз встряхивал головой и шёл дальше.
Он знал, что выглядит жалко. Он знал, что многие, особенно в дальних рядах, где можно не опасаться, что достанут Нищие Братья или Плащи, потешаются над ним. Но Томмен смотрел только вперёд: туда, где в конце пути его ждали ворота Красного Замка.
Его сопровождение шло молча. Воробьи притихли, Серсея не издавала ни звука, даже септа Юнелла перестала трясти колокольчиком вопреки всем обычаям.
Какая-то из женщин (он даже не успел запомнить её лицо) внезапно стянула с плеч свой дешёвый, застиранный до дыр плащ и попыталась накинуть ему на плечи. Воробьи напряглись, готовые оттолкнуть её, но Томмен, заметив движение сбоку краем глаза, успел поднять руку — та послушалась с трудом, будто чужая — и они замерли.
Женщина застыла в шаге от него, держа плащ на вытянутых руках. В глазах её стояли слёзы.
— Ваше Величество… — прошептала она. — Такая малость, позвольте мне, дитя моё…
Томмен постарался вложить в наверняка мутный от усталости взгляд всю благодарность, что испытывал.
— Я должен идти, как есть, — сказал он и понял, что голос сел до хрипоты. — Так нужно.
Он мягко, но твёрдо отстранил её руки, и пошёл дальше.
***
У самого поворота на улицу Торговцев люди внезапно расступились, и на мостовую выбежала девочка. Ей было лет семь, не больше. Мышиные косички, перетянутые грязными ленточками, растрепались и торчали в разные стороны под причудливыми углами. Худенькая, босая, с острой ключицей, выглядывающей из ворота плохо заштопанного серого платьишка, она сжимала в руках жалкий букетик полевых цветов — васильков и ромашек, перетянутых травинкой, с уже пожухшими головками.
Мать рванулась к ней, но было поздно. Она выскочила из толпы так неожиданно, что стражи не успели её перехватить, и упала на колени прямо перед Томменом, загораживая дорогу.
— В-в-ваше Величество, — пролепетала она, протягивая ему цветы дрожащими ручками. — Матушка говорит, что вы... что вы смелый. И что вы хороший король, а не такой, как тот, прошлый. И вы можете всё, да?
Томмен остановился и посмотрел на её испуганное, но очень решительное личико, в эти огромные покрасневшие карие глаза, и… медленно, очень медленно опустился на одно колено. Боль от второй, разбитой коленки пронзила ногу с новой силой, и он едва не застонал в полный голос. По щиколотке потекла свежая струйка крови, смешиваясь с дорожной пылью. Но теперь их лица были на одном уровне: нагой король и босая девочка на грязной улице в окружении застывшей толпы.
— Не всё, — тихо сказал он. В наступившей вдруг тишине близко стоящим было слышно каждое слово. — Но я стараюсь.
Девочка вдруг заплакала. Крупные слёзы покатились по её грязным щекам.
— Моего папу... моего папу убили, — заговорила она быстро, шмыгая носом и захлёбываясь словами. — На Черноводной. Матушка говорит, он погиб за короля, а вы ведь теперь тоже король! Вы можете его вернуть? Пожалуйста, верните моего папу, я буду хорошей, я буду молиться за вас каждый день...
Голос ребёнка сорвался, и она прижала ладошки к груди в жесте мольбы.
Тишина стала оглушающей. Даже чайки в гавани, казалось, перестали кричать. Мать девочки закрыла лицо руками.
А Томмен смотрел на цветы. Эти васильки и ромашки, начавшие вянуть от жары, девочка, наверное, собирала всё утро, вместо того чтобы запасать для них с матерью гнилые фрукты и камни. Её ладошки были перепачканы землёй и травяным соком.
— Я не могу вернуть твоего папу, — проговорил он не без труда. — Такое не под силу даже королям.
Девочка задрожала, но не стала плакать снова, только сильнее прижала к себе букетик.
— Но я могу кое-что другое, — продолжил Томмен. — Я могу пообещать тебе, что никогда не пошлю отцов, братьев, мужей и сыновей на войну лишь из-за своей гордости. Никогда. Твой папа погиб, потому что мой брат... потому что король, которого вы не выбирали, был жесток и глуп. Я не такой. Я не хочу, чтобы другая девочка ждала отца, который не вернётся, если можно будет этого избежать.
Он протянул руку — ободранная ладонь стрельнула болью, но на сей раз он даже не скривился — и осторожно коснулся её пальчиков, стискивающих стебли.
— Ты простишь меня? За твоего папу? За то, что я не могу его вернуть?
Девочка смотрела на него расширившимися глазами, и Томмен вдруг понял, что она сейчас может закричать в ужасе и презрении, швырнуть цветы ему в лицо — и будет права. Он ведь был Ланнистером, и её отец отдал свою жизнь амбициям его брата, деда и матери, и трону, который они узурпировали. Не его вина, но его кровь.
Но вместо этого девочка медленно протянула ему букетик.
— Возьмите, — твёрдо сказала она. — Вы... вы добрый. Как папа.
И Томмен принял цветы. Он взял их так бережно, словно это были не поникшие полевые ромашки, а величайшее сокровище Семи Королевств.
— Спасибо, — поблагодарил он и улыбнулся малышке.
Этот жест и улыбка короля, исказившая потрескавшиеся губы, — вымученная, но по-человечески искренняя — что-то изменила в толпе. Женщина, чей муж был убит во время войны Пяти Королей, внезапно начала рыдать в полный голос. Старый рыбак, поклявшийся на рассвете, что плюнет в Серсею Ланнистер, благоговейно осенил себя семиконечной звездой.
— Сын за мать... — прошептал кто-то. — Так заповедано.
— Матерь милосердная, прости нас, неразумных…
— Он король, — в который раз за день повторили в толпе. Теперь в голосе звучало не насмешливое, издевательское напоминание, а удивлённое открытие.
Девочка отбежала к матери, которая прижала её к себе, плача и целуя в макушку. А Томмен поднялся, сжимая в руке букетик, и пошёл дальше.
***
К концу пути камни и гнилые овощи иссякли. Их сменили цветы.
Сначала один — жалкий полевой колокольчик, сорванный у обочины, кинутый дрожащей рукой нищенки в лохмотьях. Потом другой — ромашка, с наполовину опавшими лепестками. Третий, десятый, сотня. Ромашки, васильки, одуванчики, несколько поздно распустившихся роз из чьего-то сада, астры, сорванные с клумбы перед таверной, даже несколько веточек сирени и неизвестно откуда взявшийся лотос…
Их бросали к ногам короля, когда он проходил мимо. Их клали на мостовую, по которой он ступал. Матери поднимали детей на руках, чтобы те лучше видели. Старухи осеняли его звездой Семерых вслед, шепча молитвы Матери и Воину.
Мальчик, который вышел из Септы, встретив град проклятий, теперь ступал по живому ковру из лепестков.
На лице королевы, когда они приближались к воротам Красного Замка, слёз не было. Серсея Ланнистер не плакала прилюдно даже тогда, когда держала на руках умирающего в агонии первенца. Но губы её неудержимо дрожали, а руки, скованные цепями, тянулись к сыну, и в зелёных глазах светилось что-то такое, чего никто не видел в них никогда.
Томмен поднялся на последние ступени перед воротами, перевёл дыхание и повернулся к толпе. Вся площадь перед замком была залита золотыми солнечными лучами, и ничего не напоминало о том сером тумане, в котором начинался этот день. Взгляды сотен, тысяч людей были прикованы к нему. Тишина стояла такая, что было слышно, как плещутся волны в бухте Черноводной.
— Вы пришли, чтобы увидеть стыд, — сказал он. Голос его был севшим от усталости, но его слышали многие. — Я показал вам смирение. Я принял это унижение, эту боль. Но знайте: сегодня никто не узрел позора Ланнистеров. Вы видели, как король Семи Королевств платит долги своего дома. А я узнал, что есть вещи, которые важнее королевского греха и королевской гордости.
Томмен перевёл взгляд туда, где сверкали шпили септы, оставшейся далеко позади, где у дверей, как он знал, стоял Его Воробейшество.
— Моя мать будет молиться. Она будет поститься. Она будет каяться. Но никто, — голос креп, набирая силу, — никогда не поведёт её по улицам этого города как преступницу. И не только её. Я говорю сейчас не только как сын, но как король: ни один человек в Семи Королевствах более не будет подвергнут такому унижению. Это не правосудие, а месть, прикрытая святостью. Публичный позор не очищает душу, а лишь разжигает жестокость в толпе. Я видел сегодня ваши лица. Я видел, как они менялись. И я говорю вам: в моём королевстве отныне и впредь не будет Путей Искупления.
По толпе пронёсся изумлённый гул.
— А если Вера хочет покаяния — пусть показывает дорогу. Я — ваш король, и я поведу за собой.
Томмен развернулся и вошёл в ворота Красного Замка, не дожидаясь реакции. Подаренный букетик он так и держал в руке.
Народ молчал ещё с минуту. А потом кто-то — кажется, один из старых солдат, служивший ещё Эйрису Безумному, — во весь голос воскликнул:
— Да здравствует король!
И площадь взорвалась криками, в которых не было ненависти.
***
Внутри замка, когда за ними закрылись тяжёлые дубовые ворота, Томмен наконец позволил себе пошатнуться и осесть на пол. Он подполз к ближайшей стене, прислонился к ней спиной и тяжело, прерывисто задышал. Всё тело трясло крупной дрожью, которую он сдерживал весь бесконечный долгий Путь.
Серсея рванулась к нему, забыв о цепях, об остатках своего достоинства, обо всём.
— Томмен, — прошептала она, падая перед ним на колени и касаясь его разбитых в кровь и перепачканных до черноты ног, ссадин на ладонях, измученного лица. Голос её сорвался, накопившиеся за время Пути слёзы наконец покатились по щекам. — Зачем? Ну зачем ты...
— Ты же моя мама, — сказал он просто, пожав плечами. Теперь его голос, только что звеневший королевской силой, звучал жалобно, почти по-детски. Томмен поднял на мать покрасневшие, но ясные глаза. — Ты носила меня под сердцем. Ты выкармливала и растила меня. Ты защищала меня, когда я был маленьким. Ты... — он помолчал. — Ты сделала много плохого, я знаю. Но я не мог смотреть, как они делают это с тобой. Не мог.
Он посмотрел на цветы, которые всё ещё сжимал в пальцах. Лепестки помялись окончательно, несколько ромашек потеряли головки.
— И эта девочка... — добавил он тихо. — Её отец погиб на Черноводной… из-за нас. Из-за Джоффри. Из-за того, что мы не смогли найти другой выход. Я не могу вернуть никого из тех, кто погиб тогда или потом, но я могу... я должен быть лучше. Лучше, чем Джоффри, лучше, чем все они. Сегодня я доказал им всем, что Ланнистеры платят долги. Даже такие.
Он замолчал, чувствуя, как горло сжимается от подступающих рыданий. Он не хотел плакать при матери, не сейчас. Но слёзы всё равно потекли, смешиваясь с запёкшейся кровью на губах и с грязью на щеках, потому что сил сдерживать их больше не осталось.
Серсея подняла на него глаза, и в них было что-то, чего он не видел почти никогда.
Расчёт, холод и безумие, которое последние годы всё чаще проступало в ней, ушли, уступив место гордости и любви. Не той любви, которой она любила Джоффри, — слепой, всепожирающей, губительной, той, что заставляла её закрывать глаза на его жестокость и поощрять его зверства. Другой — подлинной, искренней, той, которую она чувствовала в те моменты, когда брала своих новорождённых детей на руки.
— Мой мальчик, — прошептала она. — Мой маленький лев.
— Я уже не маленький, — возразил Томмен, и на искусанных губах появилась слабая улыбка. — Я ведь король.
— Да, — согласно кивнула Серсея. — Наш король.
Она взяла его лицо в ладони — железные звенья звякнули, ведь на запястьях по-прежнему оставались кандалы, — посмотрела в глаза и поцеловала в лоб долгим, невыразимо нежным поцелуем.
— И ты лучший король, чем все мы того заслуживаем.
Томмен прижался щекой к её ладони и закрыл глаза.
***
Только когда мать наконец расковали и тяжёлые цепи с глухим лязгом упали на каменный пол, оставив на её запястьях красные, воспалённые полосы, Томмен позволил незаметно подошедшим мейстерам унести себя.
Он плохо помнил, как оказался в королевских покоях. Его быстро укутали в тёплый шёлковый халат, приятно пахнущий лавандой. Мейстеры промыли раны тёплой водой с солью, извлекли из колена и стоп пинцетами крошечные осколки стекла (он для отвлечения пытался их считать, но бросил попытки примерно на двадцатом).
Потом они выковыривали мелкие камешки. Некоторые впились так глубоко, что мейстеру пришлось воспользоваться пинцетом с особо острыми лезвиями, и Томмен почувствовал, как комната перед глазами начинает плыть. Он закусил и без того измученную нижнюю губу и заставил себя не отключаться.
Наконец его ноги перевязали тугими льняными бинтами, пропитанными мазью с арникой и мёдом. Когда они ушли, напоследок поклонившись, он наконец остался один.
В окно лился лунный свет, серебря Красный Замок и превращая его в призрачную крепость из древних легенд. Томмен сидел на краю постели, сжимая в пальцах засохший полевой букетик. Стебли стали ломкими, лепестки осыпались окончательно. На голубых простынях остались крошечные синие и белые точки, походя на рассыпанные по полотну небосвода звёзды.
Мысли ворочались тяжело, как камни в мельничном жёрнове.
Сегодня он выиграл битву. Но война отнюдь не была окончена.
Маргери.
Её лукаво улыбающееся лицо легко возникло перед глазами. Её нежные руки в его руках в день их свадьбы. Её обнадёживающий шёпот: «Всё будет хорошо, мой король. Мы будем очень счастливы вместе».
А теперь она заточена в темнице септы, под властью человека, который называет себя слугой Семерых, но использует веру, чтобы собрать вокруг себя армию вооружённых бандитов. Лорас, сломленный, униженный, где-то там же. И Томмен пока что ничего не мог для них сделать.
Он сжал кулаки, чувствуя, как боль от разодранных ладоней возвращает его в реальность.
«Если я ударю сейчас, если прикажу арестовать Верховного Септона в Септе, невзирая на человеческие потери, Его Воробейшество объявит меня врагом Веры. Народ, который сегодня бросал мне цветы, завтра будет кричать, что король поднял руку на богов и жестоко за это поплатится. Старик наверняка ждёт этого. Он хочет, чтобы я поддался эмоциям и совершил ошибку».
Томмен закрыл глаза, и перед ним снова встали события пережитого дня.
«Люди поверили мне сегодня, но вера народа хрупка и подобна этим засохшим лепесткам. Одно неверное движение — и она рассыплется в пыль. Я обязан быть мудрее. Я должен научиться играть в эту игру по своим правилам.»
— Я освобожу вас, — прошептал он в темноту. — Клянусь. Я найду способ.
Но как? Как вырвать их из рук человека, который прикрывается именами богов? Как спасти жену, не разрушив то доверие, которое он с таким трудом заслужил сегодня?
«Любовь моя, — подумал он снова, и сердце его сжалось. — Пожалуйста, только держись, не теряй надежды. Прости меня за нерешительность и слабость. Я изменился, я приду за тобой. Я обещаю.»
Он осторожно положил букет на столик рядом с кроватью и лёг на постель, не задувая свеч. Той ночью его не мучали кошмары — потому что для этого нужно было сначала уснуть.
***
Про тот день по Королевской Гавани долго ходили легенды.
Рассказывали, что юный король прошёл босиком по острым камням и не проронил ни слезинки, хотя был наг перед всеми, как в день своего рождения.
Рассказывали, что на тех местах, где пролилась королевская кровь, наутро пробились цветы.
Рассказывали, что старая нищенка, которая неустанно проклинала Ланнистеров тридцать лет, встала на колени, когда он проходил мимо, и прошептала: «Благослови тебя Матерь, дитя».
Рассказывали, что Святое Воинство впервые не знало, что предпринять.
Но никто не мог рассказать, как король не спал до рассвета, глядя в окно на шпили Великой Септы, в подвалах которой томилась его королева, и как его губы шевелились в беззвучной клятве, обращённой к той, кого он не мог защитить сегодня, но обязан был вырвать из рук фанатиков.
