Work Text:
Пороки восходящих звезд не всегда начинались там, где заканчивалась сцена — не то чтобы это большой секрет. В закулисье, впрочем, не только курили сигареты, ругались матом и пудрили себе носы, зажимая по одной ноздре, и господину Реке как никому другому было об этом известно: покидая зрителей в зале, он сразу проваливался одной ногой в адский котел. Забавно, что заметить его легко, но не ступить в него — невозможно.
В большой семье, где приобщение к искусству шаг обязательный — «нет, что я сказала, это не обсуждается» — таланты выявляют быстро: еще со школьной скамьи кому — нотный стан целовать, как иконостас, кому — в кровь ноги стирать, стихи читать, писать, рисовать. Тогда Река был юн, внушаем, как податливая глина; лепи все, что хочешь — он никогда и не возражал. Само начало обучения актерскому мастерству-то и стало спусковым крючком. Что с него взять? Прирожденный актер — всю жизнь играл чью-то роль, да так безупречно, что и не придерешься. Или так безупречно, что никто и не понимал.
Но это понять он людям не давал и шанса — не подпускал к себе никого так близко, чтобы возможно было разглядеть хотя бы самые жалкие крохи его истинного обличия. Его тайны. Подумать только! Боясь сделать свой секрет достоянием общественности, он признает, что каждый может его сожрать — сам опускается на дно пищевой цепи, залегает там тихо, не подавая виду, не дергаясь, лишь бы не нашли.
И ежедневно, без устали, из самых недр ювелирно сваянного глиняного сосуда вторит ему горечь голоса собственной изуродованной совести:
Это всего лишь мечты, чужие воспоминания, надувательство, детская фантазия — простудная, лихорадочная, больная. Не обольщайся, мой мальчик, но ты с пеленок занимаешься самообманом — как еще обозвать твою тягу к притворству, твое всех вокруг оболванивание? Криводушный даже в загнанном молчании, только пальцем пошевели — и уже, сам не заметив, слукавил. Тут и там, в театре, дома, снаружи: повсюду твое плутовство, грязные фокусы, авантюры, ты ведь мошенник, а не волшебник, дурак дураком, а я ведь всегда говорила, что так себе из тебя выйдет актеришка. И кому ты пытаешься морочить голову? Все твое нутро наизнанку развернуто, как под лупой, для любого мимопроходимца. Ну чего ты, стесняешься, что ли, раз сразу прикрылся? Правильно, никому не понравится смотреть на такую выкройку из человека, на аппликацию, на подделку, а не поделку. Засунь обратно все, что из тебя валится — какая отвратительная каша из глупостей и несуразностей, держи ее при себе, безобразие, и не жалуйся, а не то будет хуже. Я лично постараюсь, чтобы твоя малина тебе стала невыносимой гадостью, если продолжишь паразитировать на искусстве, потакая своим аморальным соблазнам, перед низменным пресмыкаясь...
А потом горлышко сосуда пускает последний пузырик воздуха, свой последний вдох, и наконец-то совесть замолкает. Ее совсем не жаль, но жаль, что это всего лишь на неопределенный срок.
И все же в чем-то совесть права: свое самое сокровенное Река прячет у всех на виду. В кабаре у него душа нараспашку. Каждый его перформанс — это игра с интерактивной диорамой: если что приглянулось — хватай, не по вкусу — круши или плюй внутрь, первому добровольцу полагается скидка за смелость участием в эскападе. К концу представления господин Река закрывает ставни и — аллилуйя — столько людей прошло мимо, но никто не заметил сути.
Носитель звания главного зрительского фаворита после финала уходит молча и без оглядки, как воришка. Не принимает букеты цветов, что ему подсовывают исподтишка — а зачем? Будут пылиться, как все в его затхлой гримерке.
Река зашел внутрь и сел спиной к двери, с шорохом подмяв полы платья.
Он регулярно играл женские роли: юбки, корсеты, ожерелья и кружавчатые блузки давно стали ему второй кожей, которую он сбрасывал слой за слоем, как змей в линьке, неторопливо и постепенно. Утомительное занятие. Первым делом расстался с перчатками из вельвета, а следом за ними на пол отправилась меховая накидка.
Отражение переглядывалось с ним нехотя и лениво, поочередно смыкая тяжелые от туши веки, припорошенные блестящими тенями и с черным карандашом на слизистой. Перед номерами Река всегда красил себя сам — и как же необычно смотреть на свой труд, долгим представлением так страшно испорченный и изношенный... Он потрогал взмокшие короткие волосы на затылке и тыльной стороной ладони смахнул каплю со лба. Потер покрасневшую влажную кожу.
В ярком свете лампочек, обрамляющих зеркало туалетного столика, заломы носогубной складки были особенно хорошо заметны — их растягивала улыбка или когда рот округлялся во время очередной тоскливой или страстной песни. Они старили в расслабленном виде: совсем непохожая на молодую героиню номера женщина смотрела на него устало, опустив уголки накрашенных маслянистой помадой губ. Макияж не мог отменить естественного хода времени, не скрывал всех изъянов, но оно и не требовалось: он все так же легко зашпаклевывал вред, неизбежным взрослением причиненный душе его.
Под подбородком темнела невзошедшая щетина.
Его сценический образ перевернут, как в камере-обскура, образ ему — полная противоположность, точное непопадание, поразительнейшее несходство. Порой Река и сам удивлялся тому, что из раза в раз примерял новые шкуры, и каждая из них оказывалась ему впору и ровно такой, какой нужно было. На то, что он настолько удобный и всесторонний, он ощущал захудалую обиду.
Кто знал, что всего один номер обойдется ему так дорого? Речь вовсе не о тиснении «Dior» на гладкой крышке пудреницы.
Почему-то стирать макияж облегчения ему не приносило, а вовсе наоборот — словно истинное лицо с себя сдирал. Перед выходом на сцену он его приклеивал перманентным клеем, чтобы потом соскоблить и снять. Раздраженно швырнуть в сторону — за идеальность, за красоту, за катастрофический провал себя настоящего, которому только цацки да краски и подавай.
Смывая косметику влажной тряпкой, Река чувствовал, как углы его личности стачивались, как грани стирались и как один за другим куски откалывались, превращаясь в сферическую вульгарность. Откровенный кич и пошлятина в своем изначальном виде — и правда же, кому на это черт-те что смотреть сдалось вообще? Разве что ему самому за неимением другого выбора: все-таки не хотелось еще сильнее развозить эту лужу кляксами-пятнами по физиономии, и так зрелище было жалкое и безликое, куда уж больше над ним изгаляться.
К нему постучали.
– Сюда нельзя, – надломленным голосом сказал Река.
Но дверь все равно открылась, и ее наконец-то заперли изнутри.
Большие ладони легли на плечи. Своего рода его личный доктор, своего рода индивидуальное лечение — необычное, конечно, но незаменимое. С того света вытаскивать мертвеца обычным массажем у Рацио получалось лучше, чем вышло бы у профессионалов в реанимации — запускать сердце, немеющее от отчаяния и тревоги, пока еще не научили ни одного врача (в домашних условиях не повторять, при надобности Река может и сам устроить вам демонстрацию).
Пальцы давят на напряженную шею, чешут загривок. Сеанс спиритический в самом разгаре, свирепый дух по первому же зову откликнулся и прибыл. Надо же, как будто бы слегка подобрел и оттаял — теперь может только ластиться и ворковать с мастером-некромантом, его спасителем и врачевателем.
– Вы были неотразимы, – шепчет.
Река отводит взгляд. Руки не знают, за что ухватиться.
Тот сзади становится на одно колено, обводит скопления родинок-созвездий на коже, отгибая широкий вырез платья. Неудержимый, как поток чистой мысли, бережный, обходительный — сперва Реке непонятен принцип действия, но от первого поцелуя между голых лопаток все сразу встает на места. Неизменно от этой нежности он плавится, как от огня — свеча.
Глиняное изваяние обрастает человеческими чертами без какой-либо принадлежности, наполовину мужское, наполовину женское, целиком и полностью — его, родное, измученное после будничных подвигов, еще недавно почти что мертвое, но заботой возвращенное к жизни. Как все легко и просто.
Господин Река закинул ногу на ногу. Остроносая туфля болталась, как маятник, пока не упала на пол.
– Мадам, – говорит Рацио, – позвольте помочь вам переодеться.
