Work Text:
Не Капелла начала детскую игру в секретики, но прятать она умела. Её места всегда были самыми лучшими: секретик у лестницы в небо в Утробе, например. Местные дети оббегали всю лестницу, высматривая на каждой площадке заветный сундучок, и один даже влез на никуда не ведущие ступеньки и чуть оттуда не упал — а он был у подножья, встроенный в обломки того, что могло быть стеной. Никто и не додумался искать там. А самый первый ее секретик не могли найти две недели. В конце концов она отчаялась и поставила там — у самого края мыса Хозяек — маленькую керосиновую лампу: смотри, здесь, за травой, скользкий спуск по камням, а внизу уступ и сундук; а в сундуке колечко, два грецких ореха (по одному на Хозяйку), катушка ниток и игла. Смотри, мам, все как ты любишь. Потом она поставила вторую лампу — боялась, как бы в темноте никто не свалился в Горхон.
Тайник в Утробе нашли на пятый день. Тайник на мысе — через полмесяца. Любой из них подошел бы для Ласки лучше, потому что гора одеял в комнате Капеллы продержалась ровно два дня.
Капелла не была подозрительной. Таскала еду она с все тем же добродушным, рассеянным взглядом, улыбаясь и говоря отцу или кухарке: «Ребята привели кота (щенка, ежа, тарбаганчика), я покормлю его, ладно?» — за которым обычно скрывалось «Мишка в своем вагончике совсем умрет с голоду без хорошего мяса» или «У мальчика из Жильников отец лег на рельсы перед товарным поездом, и на похороны ушли последние деньги». Она это знала, это знал отец и это знала прислуга. Отец не был против: со своей врожденной неспособностью к благотворительности он давно смирился и смотрел на ее порывы так, как столичные гости иногда смотрели на ритуалы степняков: как будто не могли втиснуть их в свое понимание мира и потому давали им право быть — за рамками их сознания. Иногда, в светлые дождливые дни, глаза его туманились как-то по-особому, и тогда Капеллиным детям доставалось и сладкое. В этот раз было солнце, и она забрала молоко и хлеб, сделав свой привычный реверанс, и покормила Ласку, а не Мишку, мальчика из Жильников или кого угодно из бесчисленных городских детей, которым некуда было пойти. Это было особенное. Все ее дети были просто детьми, а Ласка была Лаской. Прошлой ночью она затащила ее на балкончик своего крыла, хотя Ласка могла бы подняться по ступеням, и сказала, что она никогда-никогда больше не будет жить среди мертвецов. Это Капелла ей говорила как Хозяйка живых.
Первый день прошел прекрасно. Ласка пряталась в ее пледах, принимала ее еду — ну конечно, молоко сладкое, говорила Капелла ей, это же не твирин; а хочешь, принесу тебе мед? с ним слаще — и смотрела, как дети под окном хоронят куклу. Тонкая, шаткая, как теленок, встающий на ноги, она вышла на балкон и сказала им:
— Хотите, покажу, как правильно молиться за мертвых?
Девчонка с хвостиками копала, а Ласка руководила — за этим Капелла ее и застала, когда возвращалась из Скорлупы.
— Спустись, — сказала она. — Здесь славно. У меня во дворе можно играть всем.
Ласка улыбнулась ей одними своими прозрачными глазами и ответила:
— Я не играю. Я молюсь.
Ночью Капелла прижала ее к себе крепко-крепко, не так, как обнимают тех, о ком печешься, и вдруг удивилась — хотя она держала ее за руки и касалась ее лица — тому, какая Ласка теплая. От нее она ожидала острые плечи и могильный холод, думала, что стерпит их и наполнит ее жизнью, как подобает Хозяйке, но у Ласки была своя собственная. Странно: Капелла совсем по-другому себе это представляла.
И утро было спокойным, тихое-тихое, ласковое, как пуховое одеяло, и рассвет был нежен, и небо было такое светлое, что можно было ожидать снега, хотя была весна. И Капелла встала до синевы, поправила на Ласке ночную рубашку у груди (Капеллины вещи висели на ней мешком, и она не нашла выхода лучше, чем обвязать ее своим поясом и надеяться на лучшее), провальсировала на завтрак и обратно, вернувшись с парой вареных яиц и сдобной булкой, и уселась писать записку. Нужно было писать аккуратно, потому что любовное письмо в кривом почерке становилось похожим на письмо с угрозой. Капелла (с дрожащими пальцами, робкими в первом материальном выражении любви) вывела: “Ухожу по делам. Не забудь про завтрак, оставила на столе. Можешь переодеться в моё платье (выбери одно из шкафа), но лучше не выходи, пока я не вернусь. Я приду со сладостями. Не скучай. Целую, Капелла”. Подумав, она пририсовала к “ё” сердечки вместо точек и едва не закапала чернилами лист. Она была очень горда.
Дела были важные: дети с площади Мост, зареванные и растерянные, хотели рассказать ей что-то об их домах и Марии Каиной. Предвидение матери не могло сказать ей, что именно, но отцовское чутье намекало, что будет долго, сложно, и Мария будет кричать. На все Горны. Капелла улыбнулась, затушила оплавленную свечу на окне и быстрым шагом сбежала вниз по лестнице. Воздух пах землей, сиропом от кашля, свежим бельем и каштаном. Стояла прекрасная, чуть омраченная Каиными пора любви.
Когда она вернулась — измученная Хозяйскими обязанностями, Марией Каиной, Виктором Каиным и Юлией Люричевой, которую привели под самый конец объяснять что-то про планировку Каменного Двора и то, стоит ли сносить эстетически не устраивающие Марию дома, про капилляры и эритроциты, пока у Капеллы не начала кружиться голова, — Ласки в ее комнате уже не было. Через две ступеньки она слетела по лестнице, обогнула дом, не стучась, распахнула парадную дверь, — и обнаружила её в большой гостиной. В Капеллином старом платье в васильки, туго перевязанном у пояса, она сидела на диване, прижавшись к краю, как бедная родственница. Прижавшись к другому краю, сидел отец. Друг на друга они старались не смотреть.
Все остальное пришлось собирать по кускам. Она не спрашивала сама: прямой вопрос всегда тянул за собой творческое искажение истины, говорить правду было неловко — и поэтому ей рассказали: немного — Ласка, немного — отец, немного — брат, которого там не было, но беспристрастию которого она из-за этого и доверяла, и еще немного — дети под окном и суетливая прислуга. Картина произошедшего в конечном итоге предстала перед её внутренним взором, хотя и в скорее акварельных тонах. Было так: после завтрака отец пошел к ней в комнату узнать, не было ли ей видения о том, куда брат дел договор подряда со времен проложения водопровода — с трубами что-то было не так, и он собирался разбираться. Стучать он по старой привычке не стал. Поначалу ему показалось, что в комнате пусто, а потом он бросил взгляд в сторону горы одеял (что за дикость, Капелла всегда убиралась сама), и из одеял на него посмотрели два огромных глаза, прозрачных, как талая вода. Глаза моргнули. А потом показавшийся из ниоткуда рот сказал:
— Женщина на картине просила передать, что вам бы снять эту ужасную шубу, уже ведь апрель. Вы в ней задохнетесь. — И добавил, робко, когда перед помутневшим взглядом отца глаза и рот сошлись в одно бледное, худое лицо: — Это же вы Влад?
И вместо того, чтобы спустить бледное лицо из окна третьего этажа, это-вы-Влад провел его в гостиную Сгустка, налил ему чай и сидел рядом с ним в тишине, которая могла бы убить быка. Капелла не приходила.
Потом Капелла пришла. С этого момента она все знала и сама. Отец вцепился в неё взглядом, растерянным, беззлобным, которым он — на Капеллиной памяти — глядел только на неё; взглядом, которым он говорил «Расскажи мне, Капелла, маленькая, иначе я не пойму»; которым глядел, когда ей было четыре, и она проглотила стеклянный шарик и отказывалась в этом признаваться, хотя до смерти боялась. Этот взгляд она всегда расшифровывала как тогда, «Капелла, маленькая», — даже когда стала большая, потому что всех усилий мира не хватило бы на то, чтобы стать больше отца.
Но и маленькой она больше не была. Капелла подошла к Ласке — какой хрупкой она была в сравнении, тоньше тетрадного листа! — и стиснула ей ладонь доверчиво. Все в порядке, улыбнулась она. Ты только ничего не бойся. Он не кусается. Коленки у неё дрожали, и кожа дивана была холодной там, где ноги ее касались. А потом она сказала:
—- Это Ласка, смотрительница кладбища. Я её люблю, папа. Ей можно пожить у нас?
Пожить было можно.
Правда, Капеллу, примерно как и в её ожиданиях, выгнали из дома: на полдня и чтобы купить Ласке одежду по размеру. Чувство меры её подвело: при всей скромности магазинных витрин она разрядила Ласку, как куклу, в кружева и оборки, шелк и мадрас — во все, что было. В разнообразии красок Ласка предпочитала серый, а в разнообразии тканей — хлопок, поэтому пришлось купить и это, хотя лучше всего ей шли синий и белый, к глазам из озерного льда. Еще Капелла купила ей брошь: маленькую, с птичкой.
Было в самый раз, чтобы передать серьезность намерений.
В новой комнатке Ласки, которую слуги наскоро переделали из комнаты Капеллиной нянюшки, Капелла развешивала одежду, когда Ласка сказала ей:
— Интересно, а почему она — у вас?
— Что? — Рыжая голова Капеллы высунулась из дверей платяного шкафа.
— Обычно мертвые — они не ходят. Лежат, где их положили. Там я их и слышу: у них громкие голоса, но не на весь город. А золотая женщина — у вас. Разве здесь кого-то хоронили?
— Нет, — сказала Капелла. — Нет. Это потому что золотая женщина очень нас любит. Даже если спит на Мысе.
— Отпускай меня домой, пожалуйста, хотя бы днем. На кладбище им без меня страшно. Они же даже не знают, где они. Золотая женщина знает, а они — нет.
Но шепот её, шепот ветра в листве, был такой тихий, что Капелла решила, что его не расслышала.
***
Сон у Капеллы в ту ночь был беспокойный, тревожный, даже под нарисованным взглядом её матери, и под утро ей снились разрушения и крики. Будто у земли была плотоядная пасть, огромная яма мертвых, могила размером с город, и она жрала все живое, что могла учуять. Ей снились падающие люди, рушащиеся дома, и ей снилось, как кто-то кричал. Она очнулась, рывком, и в белой пелене утра вдруг поняла, что кричит брат.
— Капелла! Капелла! Выходи на балкон!
Открытые окна она оставила, чтобы ночью не было духоты. Духота была бы предпочтительнее.
Брат не прекратил звать, пока она не спустилась. У Капеллы и вышел-то только вздох, когда она взглянула на него сверху вниз: он сам был заспанный, в грязных брюках, даже без куртки, хотя утро было прохладное. Капелла бегло осмотрела его и заключила, что он не пьян.
— Твоя девочка с кладбища, — сказал он, уже тише, — правда говорит с мертвыми?
Распространение новостей по городу Капеллу не удивляло; в конце концов, новости разносили дети, а детям всегда была интереснее она, чем взрослые разговоры. Её удивляло то, что новости интересовали брата. Просто так он не приблизился бы к Сгустку бы и ненароком — она сама видела, как он ходит в аптеку окольным путем, лишь бы не оказаться под взглядом его темных окон. И все же — и всё же.
— Да, правда… — и брат перебил её раньше, чем она смогла договорить.
— Мне нужно узнать, что случилось с трупом в колодце!
«Колодец» в его скомканном крике прозвучал тише, чем «труп». Он понял это сам и повторил:
— Я нашел в своем колодце, — голос снова подвел его, сдав до шепота, — тело. Мне нужно узнать, кто это. Я не буду удивлен, если это мародер, провалившийся сквозь пол наверху, но если он пришел оттуда…
Суть просьбы, в общем и целом, была ясна.
— Я поговорю с Лаской. Если она захочет, я приведу её к тебе.
Брат вздохнул, и почему-то Капелле вдруг стало мучительно его жалко. Она никогда его не жалела, только любила, но тут (может быть, из-за снов) печаль нагнала её, как ночной грабитель, и ударила её незаметно и потому особенно больно.
— Отец не будет злиться, — сказала она, — если ты вернёшься. Ему сложно извиниться первым, но если ты протянешь ему руку, он её пожмет. Он тоже по тебе скучает, Влад.
Брат не сказал ей ничего.
Только когда она вернулась в комнату, на неё нахлынула жалость к себе, как будто она все падала и никак не могла упасть в зубастую яму мертвых. За то, что она все равно это сказала, хотя знала ответ заранее, за то, что почему-то это ей всегда приходилось выстраивать мосты из соломы, за игры брата в независимость и за упрямство отца; за то, наконец, что после мамы они должны были держаться вместе, но все равно разошлись по разным сторонам. За то, что «после мамы» не было сном её, шестилетней, в тяжелом гриппе.
За то, что «после мамы» было.
Жалеть себя было недостойно Хозяйки, поэтому Капелла решила не плакать. Она зажгла свечи (доброе утро, мама), заправила постель, отогнув угол пледа (как спалось, мама?), и спустилась будить Ласку. Саможаление было хуже болот на окраине города: оно пожирало и вещи, и время. Было уже пора завтракать.
После тихого, тихого завтрака Капелла поднялась вслед за Лаской в ее комнату и, пропустив вежливости (поцеловаться они успели еще перед завтраком и пришли туда красные), рассказала ей о просьбе, не упомянув все самое важное: утро, балкон и то, какой огромной и пустой показалась ей её уютная спальня.
— Брат живет в разрушенном доме у самых складов, — объяснила она. — Ты сразу узнаешь: у него дом похож на склеп. Окна заложены кирпичом, дверь — на втором этаже. Там темно, хочешь, дам тебе фонарь?
От фонаря Ласка отказалась, но от просьбы — нет. С другой стороны, предложение изначально было бессмысленным: Капелла помнила темную пасть лестницы в сторожке, смутный свет от керосиновой лампы. В склепах Ласка была как дома.
— Хорошо, — улыбнулась она своей тусклой улыбкой. — Твой брат умеет копать?
— Еще бы, — Капелла зажмурилась от воспоминаний. Этот колодец она не видела, но она видела его самый первый: ямку в земле, которую он выкопал в шестнадцать. Мама посадила туда гиацинты, и он долго дулся. Брат всегда хотел что-то выкопать, понять и потрогать каждый запрет, и, видимо, наконец выкопал. — А зачем тебе?
— Тогда он поможет мне с могилой.
— Могилой?
Отчего-то Капелла дернулась, хотя разумных причин не было. Слово само выскочило наружу, как горошина из мешка.
— Могилой для мертвеца. Кому еще его хоронить, кроме меня?
Но сердце у Капеллы все равно билось тревожно, даже когда Ласка ушла. В апрельском солнце она прошла через весь город к Мысу Хозяек, спустилась вниз, к выступу, на котором прятался тайник, и легла на нагретые камни, не подстилая ничего под спину. Мутные воды Горхона бились о скалы, обдавая ее лицо брызгами, и почему-то в ее растерянной тревоге ей стало так светло, что она едва-едва не спрыгнула искупаться прямо в одежде (ребячество, подумала она потом, и самоубийство, подумала она еще чуть позже).
Так, наверное, и ощущалась любовь. Опыта с ней у Капеллы было немного.
Уже уходя, она окончательно осознала, что спасалась от могил на кладбище. Но это кладбище она любила больше прочих; больше Ласкиного кладбища, каменного, и больше степных захоронений.
Может быть, подумала она, у каждого должно быть свое кладбище.
Ласка ждала её у дома, когда она пришла: сидела на камнях, нахохлившись, уткнувшись коленями в грудь. Закат выкрасил пепел её волос в золото, и кожа больше не казалась мертвенно-бледной. Как будто с ней все было наоборот: как будто она ходила трупом день и ночь напролет, но в сумеречный час становилась почти что настоящей девочкой. Но за это Капелла ее, наверное, и любила: как жизнь любит смерть. Как люди любят свои кладбища.
— Твой брат мне соврал, — сказала она. — В колодце никого не было.
Капелла прищурилась. Ей почему-то вдруг стало необъяснимо страшно, как будто должно было произойти что-то непоправимое. Но закат не истекал кровью, и земля не разверзлась под ними, и предчувствие показалось ей почти нелепым — как же так, в такой хороший день.
— А что было?
— Он хотел, чтобы я дала ему поговорить с золотой женщиной. Он хотел знать, любила ли она его.
И, в исчезнувшем из мира звуке, она продолжила:
— Конечно, она его любила.
***
Капелле не было видений так долго, что она почти поверила, что и не была Хозяйкой. Мария начала летать во снах, когда ей не было десяти, еще когда Дикая Нина была жива, а Капелла вошла в подростковый возраст пухлой, веснушчатой и обычной. Она помнила, как ревела однажды у отца в кабинете, прямо на его бумаги, ревела и извинялась: прости, папа, прости, что у меня нет дара, я не хотела получиться такой, прости. Отец не знал, что с ней делать, просто стоял и смотрел на соленые лужи на его ведомостях и чеках.
А потом он гладил её по волосам, молча, и промокал испорченные документы, и в его больших теплых руках она заснула.
Отец любил это рассказывать: от этого ей было особенно стыдно.
А она не рассказывала ему, что впервые смогла Увидеть на следующий же день. Но Капелла, в своей хозяйской мудрости, знала, что он знал.
За три года она научилась справляться с видениями: различала острые приступы знания, как когда в голове у неё вдруг данностью всплывал факт того, что аптекарь Гранин знает, что жена ему изменяет, и каждый день, уходя с работы, смотрит на скальпель в витрине дольше, чем необходимо, и свои «омуты»: головокружения, круговорот размытых образов, в совокупности имеющих смысл. «Омуты» иногда получалось предугадывать: тогда она ложилась на спину, чтобы не повредить голову, и ждала водоворота.
В этот раз удалось только осознать, что она в «омуте», и тихо пожелать себе не упасть прямо на камни.
«Омут» был тусклый. Тусклый — но яснее обычного; обычно «омуты» были калейдоскопами, в которых получалось выхватить считаные фрагменты, прежде чем мысли рассыпались и собирались в новом порядке. Это видение было почти статичным.
На земляном полу сидел её брат.
— Матушка, — сказал он, — что ты любила больше? Нас — или город?
Лампа высветила лицо Ласки, и в смутном пламени огня её черты вдруг стали золотыми, на самый короткий, мучительный момент. Золотые волосы, золотые веснушки, румяная кожа.
Но голос был не Ласки.
А потом водоворот унес Капеллу прочь, хотя ей так хотелось остаться, и ей опять было одиннадцать, и ей опять было шесть, и она кричала, кричала, кричала…
Сумерки превратились в ночь. Земляной пол превратился в Ласкины руки. Желание превратилось в стыд.
— Что с тобой? — спросила она, большеглазая, и Капелле — сквозь стыд — вдруг стало так смешно от того, что Ласка так перепугалась, что она хихикнула сквозь зубы. Первое время после «омутов» эмоции её не слушались; один раз, после особенно хорошего видения, она пару недель проходила в состоянии блаженного счастья, ни на что не реагируя. Платила она уже после, когда, скорчившись на полу, рыдала от страха и боли и не понимала, почему.
— Это видение, «омут», — объяснила она. — Иногда я вижу то, что не должна, и на мгновения пропадаю из собственной головы и оказываюсь где-то еще. Прости, что напугала.
Ласка кивнула. Понимающие большие глаза приблизились, и Капелла вдруг осознала, что лежит у Ласки на коленях. Осознание ей понравилось.
— Как у меня, когда я говорю языками мертвых, — негромко сказала она. — Я тоже совсем немного выхожу из тела. Недалеко, чтобы не потеряться.
Она помогла Капелле подняться, и Капелла спешно отряхнула платье, в пыли и от земли, и от камней Мыса. Опираясь на Ласкины хрупкие плечи (а она ведь взяла её к себе, чтобы защищать, подумала она и тихо усмехнулась, господи, какая же она глупая), она взобралась по лестнице и по соединяющим коридорам прошла в столовую, на еще один молчаливый ужин: она, Ласка, отец и два пустых стула, для брата и для мамы. Есть после «омутов» не хотелось, но было надо: тело от них слабело.
Потом она поднялась обратно к себе и сделала то же, что и утром, но в обратном порядке: стянула с кровати плед, затушила поминальные свечи. Под золотым взглядом матери просидела на кровати с час, неуверенная, неловкая, стыдливая, как дитя.
А потом преодолела лестничный пролет и постучалась в Ласкину дверь. Ласка открыла ей уже полусонная, растрепанная, в серой ночной рубашке, и она была бы очень красивой, если бы Капелла могла об этом подумать.
Капелла могла бы сказать ей:
— Я тебя люблю.
Но она сказала:
— Пожалуйста, дай мне поговорить с мамой.
***
Ласка и правда вдруг стала золотая-золотая, когда ушла из тела. Такая золотая, что Капелле стало интересно, какой становится она сама, когда ныряет в «омут». Какой цвет наполняет её? Мутной воды — или солнца, как маму?
Может быть, мама знала.
— Мама, — начала она робко, — ты слышишь меня?
— Капелла, — сказало что-то голосом Ласки, — Капелька. Капелька, милая. Не бойся, пожалуйста. Я же не ухожу навсегда. Ты знаешь: у меня бывают видения, когда я отрываюсь от тела и лечу далеко-далеко, чтобы все про всех знать. А скоро я полечу очень далеко, и меня не будет очень долго. Это не страшно, правда. И не больно. Это как видение, только насовсем.
Это был мамин голос, мамины слова, но откуда-то издалека, не отсюда, и Капелле почти захотелось разрыдаться, хотя рыдать Хозяйкам не подобало, даже если было очень грустно.
— Мама, я вот-вот вступлю в силу. Я уже знаю, что сделаю с городом, когда вырасту. Ты гордишься мной?
— Скажи брату, чтобы не грустил. Влад добрый мальчик, очень мягкий; ему ничего не стоит расклеиться. А если он расклеится, кто будет помогать отцу? Ему не надо расстраиваться, совсем не надо. Ты стойкая, Капелька, а он — нет. Так бывает. Если он не опустит руки на середине, он много чего успеет сделать. Береги его. И пусть он бережет тебя, не забывает, что ты у него есть. Не ссорьтесь: вам вместе еще строить город. Он сделает его новым, а ты сохранишь его старым. Я все это видела.
Она говорила не с ней. Она говорила в неё. Как запись на граммофоне, повторяла свои последние мысли, может быть, последние слова в горячечном бреду; вот что это было. Но это была её мать, настоящая, со старыми интонациями, со старым смешком в голосе, и Капелле мучительно захотелось примерзнуть к месту и всю жизнь слушать то, чего мама так ей и не сказала.
Она не хотела ответа, вдруг поняла она. Она хотела выговориться. И последние слова упали с её языка раньше, чем она о них подумала:
— Я привела домой девочку, потому что очень её люблю. У неё тоже бывают видения, как и у нас, но она не Хозяйка — просто всю жизнь говорила с мертвыми. Мне так хотелось бы вас познакомить.
Золото глаз — маминых на лице Ласки — вдруг сверкнуло узнаванием, и надежда, о которой она и не догадывалась, зажглась в Капеллином сердце с новой силой.
Но это было не то и не так.
— Влад, — сказала она растерянно. — Господи, Влад. Только не делай сейчас глупостей, ладно? Просто поплачь. Я знаю, что иначе ты так и не поплачешь, будешь держать лицо. Я умираю. Так бывает. Ты ничего не можешь с этим сделать. Так тоже бывает. Меня нужно оставить. Главное, береги город — за нас двоих. И детей береги. Будь полегче в делах, не упрямствуй так сильно, сделки получатся выгоднее. Не ругай сына слишком строго, он старается. Хризантемы сажай в мае, не осенью, чтобы куст успел прижиться. Закажи себе очки — тебе скоро станет сложно читать. Я это видела. У меня теперь всегда видения, и я все вижу. Я почти не бываю здесь, на самом деле, только впереди или позади. Сегодня я снова видела, как мы познакомились. Помнишь, да? Передай брошь сыну, когда он будет жениться, не скупись. Он будет счастлив. Я видела, на ком он женится — господи, Влад, это так смешно, тебе надо увидеть самому! …Прости. Мне сложно работать с чувствами, когда я в водовороте. Но не делай глупостей! Не губи свою жизнь ради меня. Не ставь мне памятников. Все будет в порядке, я обещаю. Я видела. Я тебя люблю. Я тебя всегда так любила.
А потом Ласка опала вниз, как тряпичная кукла. Капелла едва-едва её подхватила: голова чуть не ударилась об пол.
— Ты в порядке? — спросила она.
— Я тебя всегда так любила, — вдруг прошептала Ласка. — Что это такое?
И Капелла хотела расплакаться, но так и не расплакалась.
***
Только одно место за столом пустовало на этот раз: место для мамы.
— Сколько ты услышал? — спросила она брата в его доме-склепе, и он скривился от её слов, будто у него резко свело челюсть.
— Она просила тебя передать мне что-то. Про то, что меня нужно беречь. — Он наклонился к Капелле, и его большие глаза, карие, грустные, как у быка на убой, вдруг показались ей еще огромнее. — А она ведь меня любила. Больше, чем я её. Не хотела, чтобы я слышал, как она умирает.
— Там было еще, — сказала Капелла. — Тебе нужно знать. Приходи в Сгусток на обед.
И под взглядом брата ей вдруг снова стало шесть, и вместо развалин дома они снова были в комнате с гробом матери.
Потом Капелла ушла. У неё было достаточно приготовлений с самого утра.
Но за столом они сидели вчетвером: она, Ласка, отец и брат. И мать: на пустом, неубранном стуле. Брат ерзал на месте. Отец смотрел так, будто хотел объяснений.
— Дай нам поговорить с ней, Ласка, — начала Капелла. — Дай нам поговорить с мамой.
И это случилось снова, с пустотой и золотом, как будто на месте Ласки осталась её оболочка, помещение для последних слов.
— Мама, ты здесь? Расскажи мне… — начала Капелла.
Она не ждала ответа, но получила его.
— Хватит, Капелла. Достаточно.
Голос разнесся над столовой, как гром, хотя слова были тихие, без крика. Отец — невозмутимый отец Капеллы, большой, сильный, надежный, — вдруг содрогнулся; у него на лице будто бы что-то треснуло. Брат спрятал голову в ладони.
— Как тебе стать Хозяйкой, если ты все еще привязываешь прежнюю к жизни? Ты — моя дочь. Ты — Ольгимская. Ты твердо стоишь на земле по определению. Время оставить трюки с привидениями Каиным. Они существуют для них, не для нас.
Это было не так, все было не так, она говорила одно и то же в прошлые два раза, почему сейчас — но как же хорошо и больно было Капелле от того, что она разговаривала с матерью, и мать отвечала.
— Прости меня. — Из горла у неё вырвался всхлип, который был недостоин Хозяйки. Капелла не стала его скрывать; почему-то ей было все равно. — Прости меня. Я правда не хотела, просто я…
Невидимая ладонь словно погладила её по голове, и Капелла застыла на месте.
— Отпусти меня, — сказала мама. — Я не злюсь, просто отпусти меня. И ты тоже отпусти, маленький Влад. Я знаю, ты думаешь, что ты не держишь. Думаешь, что ты меня не любил и что ты чужой. Но ты держишь, может быть, крепче всех.
— Я… Я не маленький, — вздохнул брат. Слова у него были неумелые, как будто он собирал каждое из них из бусин перед тем, как произнести. Это был голос — голос у него дрожал.
— Конечно, ты маленький. Ты играешь в палаточный городок, как в детстве. Ты переехал из дома в сад и твердишь, что живешь сам по себе. Ты копаешь колодцы, потому что это нельзя, а ты не понимаешь, почему. И ты бежишь от отца, потому что боишься остаться его подобием, будто еще не узнал, что иногда разные люди носят одни имена.
Смех у её тени был, как взмах крыльев бабочки: быстрый, звонкий, еле заметный. Но Капелла его услышала. А она ведь почти забыла: почти забыла, как мама смеялась. Ей самой вдруг захотелось рассмеяться от счастья, а после расплакаться, но она упорно держала себя в узде.
— А ты, Влад? — прошептала тень отчего-то нежнее, чем раньше. — Влад, господи. Что же ты с собой натворил? Я не просила тебя оставлять сердце со мной. Никогда не просила.
Отец подал голос. Капелла никогда его таким не слышала: даже с ней он ни разу в жизни не разговаривал так.
— Ты просила беречь детей и город. Этим я и занимаюсь. Вика, я…
— Ты построил мне памятник, самый большой в городе. Сделал памятник из дома. Спрятал сердце поглубже, чтобы не досталось никому, кроме меня. Дай тебе волю — ты бы со мной в одну могилу лег, и дети бы — с тобой вместе. Тебе страшно: ты думаешь, если бы я была с тобой сейчас, я бы тебя возненавидела. Но я тебя люблю, Влад. Ты всегда был глупый, и я всегда тебя любила. Хозяйка видит все от начала до конца: ты думаешь, я бы вышла за тебя, если бы знала, что разлюблю?
— Нет, — вздохнул отец. — Ты предусмотрительнее, чем я. Это тебя должны были уважать за точный расчет.
Глаза его потухли. Это было странно: видеть отца таким, без капли упрямства.
— Так отпусти меня. Люби живых, а меня — не надо. Помирись с сыном, упрямый ты бык, ты здесь взрослый. А меня — не держи. Я всего-то умерла. Это случается со всеми.
Её незримая тень вспыхнула — и растворилась, как дым. Ласка неловко боднула лбом стол.
Капелла должна была подбежать к ней, она знала. Помочь ей, проверить, все ли в порядке, не тяжело ли ей было; спросить, почему так и почему сейчас. Но вместо этого она встала и оттащила мамин стул от стола.
— Это, — сказала она, — нам больше не нужно.
И ни один не остановил её.
***
Это потом она оттащила Ласку в комнату наверху; помогла ей пройти по лестнице, пока у неё кружилась голова; усадила её на кровать, нежно-нежно.
— Ты только не плачь, — сказала она. Слезы полились сильнее. — Ну что же ты плачешь, глупенькая? Все хорошо. Все обязательно будет хорошо. Я знаю — я же Хозяйка. Главное, не плачь. Никогда больше не плачь. Хочешь, я больше никогда не попрошу тебя говорить с мамой? Никогда-никогда. Обещаю. Честное слово.
Лицо у Ласки было совершенно сухое, но она все равно согласилась.
