Work Text:
Гром напивается только для самоуничижения. Делает он это всегда вне дома — в квартире на последнем этаже нет ничего алкогольного, кроме спирта в аптечке. Иногда к нему поднимаются соседи, не вяжущие лыка, за добавкой, и он два раза говорит «нету», после чего, если красная харя не ретируется, практикует игру в боулинг, спуская нерадивого алкаша с лестницы. Очень отрезвляет и веселит всех вокруг.
Кроме него самого.
Он напивается сам не зная зачем: натренированная (если не сказать «выдроченная») годами бдительность не позволяет мозгу отпустить ситуацию, расслабиться, утонуть в мареве. Костя не помнит ни одного случая, где он бы напился и ничего не помнил на следующее утро — состояние беспамятства кажется ему уязвляющим гордость. Но тело ломит, голова не работает... хочется напиться — и он напивается.
Перебивает сигаретами рюмку за рюмкой на улице Восстания, 12, почти не закусывая. Какая-то настойка на травах, настойка на ягодах, настойка на черте лысом, настойка на дырявых носках, водка — все идет в ход, и он ставит маленькие, по сто миллиграммов, рюмочки друг на друга, смотрит через них на людей вокруг и ждет.
Алкоголь оседает на языке горечью, сигареты оставляют во рту вкус паленой бумаги. Горло печет, но так даже лучше — таким и должно быть покаяние. Противным, болезненным, в общем, штукой, которую пробуешь исключительно от безнадеги.
Ему кажется, что он предал — дружбу, доверие, чужое уважение.
Нормальный человек не желает завалить своих друзей в койку, нормальный человек идет и женится на понравившейся девочке.
Нормальный человек не думает о том, как бы здорово смотрелся его друг со связанными дурацким (зато на иностранный манер) галстуком руками над головой. Что он при этом испытывает? Костя всегда представляет разное: вежливое недоумение; томно приоткрытый рот; вызывающий взгляд, «что еще придумаешь?»; быстрый язык, проводящий по верхней губе, потому что пересохло... все эти картинки одинаково сексуальные, преступно порнушные, и Гром сглатывает очередную горько-сладкую настойку, чтобы наваждение прошло. Он уверен: в реальности его друг вызверился бы, сказав, что Костя совсем уже потерял берега и теперь перешел на ограничение чужой свободы. Певчая птица в неволе не поет.
Нормальный человек, в конце концов, в друзей не влюбляется. Есть между друзьями и любимыми грань — интимная, чувственная, доверительная. Едва осязаемая, но есть.
Нормальный человек не... Гром не знает. Среди него нет нормальных людей, все в той или иной мере испорчены; он и сам себя нормальным не считает.
На десятой он останавливается — не потому, что цифра красивая, а потому, что больше не лезет. Он пьет, не закусывая, и женщина за стойкой ни о чем его не спрашивает — молча приносит, молча забирает монетки. Гром ей за это благодарен.
Он стаскивает себя со стула и идет к выходу. Реальность плывет вокруг, и он чувствует себя рыбой в аквариуме, но целеустремленно шагает, нажимает тяжелой ладонью на дверную ручку, выбирается на улицу. Лето — тепло, пахнет пылью от тротуара и бензином от дороги, но это уже такие родные запахи, что без них было бы не то.
Он знает, куда идти.
Он во всем сознается и так будет хорошо, правильно и спокойно. Все, что было до — это просто для храбрости, а не потому, что страдать удобнее пьяным. Точно.
Он надеется, что Юра будет дома и, желательно, один, потому что делать ошеломительные признания в обществе какой-нибудь его подружки — совсем уже стыдно. И он идет вперед, как дредноут, спускается в метро, едет через полгорода, борясь с сонливостью — сидит и то и дело трет глаза кулаками, как маленький. Напрочь обдубашенная девочка лет тринадцати смотрит на него бессмысленно и глупо, Костя видит блестящую капельку слюны у нее в уголке рта.
Лишь бы не показаться Юре таким же бездумным существом в этом состоянии. У Кости аж опьянение проходит, и он трезвеет быстрее, чем хочет, поэтому, прежде чем дойти до квартиры на седьмом этаже серой девятиэтажки, построенной еще при их предках, он заглядывает в пивную — ополаскивает рот темным нефильтрованным. Костя не следит за деньгами, и на обратный путь ему уже не хватит. «Ничего страшного, — думает он. — Пешком дойду».
Даже дурак знает, что градус лучше не мешать, но Гром больше, чем просто дурак.
И ему, наверное, плохо. Он не уверен. Может, оттого и все его проблемы.
Звонок в квартиру Юры такой же вычурный, как и он сам — зелено-красный, краска чуть облупилась сверху, что не портит общего впечатления. Гром зажимает круглую кнопку.
Готов ли он? Нет.
Уйдет ли он? Тоже нет.
А если Юры и вправду не окажется дома? Будет сидеть под дверью и ждать.
Но — он слышит, как к двери с обратной стороны кто-то подходит, слышит, как металлически скрипит задвижка на глазке — и как проворачивается замок, открывая вход.
— Ну дела, — говорит Юра, улыбнувшись. — Не ожидал сегодня гостей.
— Ты один? — сразу спрашивает Костя, покачнувшись, глядя в чужую грудь.
— Только я и моя совесть, — отвечает, делая шаг в сторону.
Юра даже дома ходит в рубашке — матовой бордовой, с закатанными рукавами и двумя приоткрытыми сверху пуговицами. Из-под ткани выглядывают тонкие темные волосы — Гром думает, как здорово было бы за них подергать; детское желание, вызвавшее усмешку. Он падает на стул на кухне, складывает руки на коленях и смотрит.
Вспоминается дурацкая японская присказка.
— Чай будешь?
— Два пакетика... и три ложки сахара.
— Хоть холодной водой разбавлять не надо?
— Не надо.
Юра дома отличается от Юры на работе. Волосы не такие приглаженные, пряди свисают сзади, закрывая уши, челка торчит вперед. Он не стесняется перед Костей выглядеть в таком виде — и от того гаже, потому что Юра ему доверяет, а он променивает дружбу на еблю. Он вспоминает, каково было в академии: весь из себя, на понтах, пальцы в растопырку, хотя за душой нет ничего — в этом весь Юрка Смирнов, и уже тогда было тяжело на это смотреть... ну... без подтекста. Прошло много лет, а они не меняются.
Костя чувствует себя дураком. И слышит, как голос Юры в голове тоже зовет его дураком. И Федя, наверное, говорит то же самое, но это уже шизофрения.
Подумав — решайся.
— Юр, я тебя люблю.
А решившись — не думай.
Он произносит это так спокойно и легко, как будто это не стоит титанических усилий. Гром следит за тем, как Юра жмет плечами, возясь с чайником.
— И я тебя.
— А?
— Гром, все понимаю, но ты ж пьяный в стельку. В таком состоянии можно либо любить, либо ненавидеть, — говорит Юра, качая головой в разные стороны, как бы обозначая разницу. — У тебя неожиданно make love, not war. Не беспокойся, пройдет.
Костя начинает закипать, как чайник. Он тут с раскрытой нараспашку душой, полной боли и отчаяния, а этот... клоун! Но сказать ему нечего, и он просто хмуро смотрит из-под тяжелых бровей, пока Юра достает красные в белую горошину чашки, кидает по пакетику в каждую, затем, вспомнив, добавляет еще один.
На кухне у него пахнет сигаретным дымом и газетной бумагой — и точно, Гром взглянул на подоконник и увидел стопку неряшливо сложенных огрызков прессы. На крючках у стены висят сковородки, шумовка, доска. Маленький бело-серый холодильник притаился в углу и тихо гудит.
Юра разливает кипяток по чашкам и что-то говорит — Костя не вслушивается, откинувшись спиной на стену, только следит за чужими руками. Запонки свободные, видно светлые запястья, тонкий белесый шрам на правой руке, который Гром подмечает только благодаря насмотренности. Инфантильно хочется провести по нему пальцем.
Интересно, а где у милицейской элиты еще шрамы? При каких обстоятельствах получены?
Наверное, и хорошо, что Юра ничего не понимает, не восприняв признание всерьез, но если Косте хочется решить проблему сегодня — он ее решит. Боль, которую он причиняет себе уже столько лет за счет невысказанных слов и горьких ожиданий, должна быть оправданной.
Он встает, делает пару шагов вперед и утыкается носом в чужое плечо со спины, медленно вдыхая запах шампуня, мыла и кожи, замечая, что волосы влажные на кончиках — недавно мылся. Юра вздрагивает в его руках, которыми Костя слабо обнял его за пояс, и пытается развернуться, чтобы посмотреть в чужое лицо, но ему не дают — Гром готов только говорить, а не светить драматичной рожей. Он уверен, что выглядит сейчас таким разобранным и слабым, что не имеет права показывать это тому, кого любит.
— Я люблю тебя, — говорит он тверже. — И как ты выпендриваешься, и как ты работаешь. И как ты одежду подбираешь. И как ты руками машешь, когда что-то не получается.
Костя понемногу отпускает себя, и слова, которые раньше не находились, начинают вязко течь из его рта — язык заплетается, мыслей нет, только перечисление фактов, не дающих покоя. Он разворачивает Юру к себе, прижав его спиной к столешнице, и исподлобья смотрит на возрастающее недоумение.
— Если бы тебя не было, — говорит Костя, чувствуя давление в висках, — я бы тебя выдумал. И все равно ты бы не получился таким, какой есть. Мне бы фантазии не хватило.
Юра не реагирует, только глядит на него со смесью растерянности и испуга, как Грому кажется. Он опускает голову и плечи, потому что знает — если не скажет сейчас все-все, то зря вообще это затеял. То потом Юра будет обходить его десятой дорогой, потому что получить такое признание от бешеного Кости Грома, которого вся необдолбанная шваль боялась — это... он не может додумать, что, и вправду фантазия скудновата. Но вряд ли это что-то, приносящее радость.
Аньке в свое время не принесла.
— Прости меня, — сипит он.
Юра, наконец, прикрывает рот, который до этого оформился в букву «о».
— За что? — спрашивает.
— За то, что я тебя люблю, — с нажимом отвечает Гром, совершенно не чувствуя абсурда в своих словах. — Мы же мужчины. Друзья. А не как эти... ну, со Штатов...
Все. Он окончательно путается, хмурится, пытаясь подобрать слова, которые разбегаются от него, как преступники по всему городу. Только одного успевает поймать.
— Прости, — говорит уже совсем тихо, но твердо. Уверенность в том, что за это следует извиняться, непоколебима.
Ну что, Костя, ты доволен? Ты сделал то, что так долго хотел? Теперь можно и убираться. Он, как и ожидал, ощущает опустошенность, но не ту приятную пустоту, какая бывает после завершения сложного дела, а ебаную бездну, в которую падает, падает, падает, и дна не видно.
И он делает шаг назад, но чувствует, что его держат за плечи. Приходится взглянуть в чужое лицо и увидеть добрую ухмылку.
— Как-то это все по-пидорски, — заговорщически говорит Юра. — Ты кому-то проспорил?
Бездна-бездна-бездна. Костя устало закрывает глаза и думает, что мог бы потратить это время на Игоря — человека, которому любви уж точно не хватает. Глупое, безрассудное чувство, подталкивающее на всякую хуйню — бесплатно, бездарно и бессмысленно. Но он ведь сказал? Сказал. А уж что делать — или не делать — с этой информацией — уже не его забота.
Что-то меняется, и его обнимают, прижимая к себе. Теперь его очередь ничего не понимать, однако он не вырывается, позволяя гладить себя по спине и по затылку. Открывать глаза не хочется, смотреть, как над ним смеются — тоже.
— Я понял, — произносит Юра медленно и на удивление серьезно. — Кость, это... это...
— Браво, блядь? — спрашивает Гром нервно.
— О да, — говорит Юра негромко. — Еще какое браво.
Они стоят, обнявшись, еще какое-то время, и Костя чувствует сонливость. Растянуться бы где-нибудь, хоть на жестком (но, гаде, красивом) диване дома, хоть на полу этой кухни, хоть на улице, зажать в губах травинку и ни о чем не думать, позволив бездне унести его сознание куда-то далеко-далеко... Юра берет его лицо в свои руки, от чего у Грома мурашки вниз по шее бегут, и целует — аккуратно и ласково, покалывая щетиной. Костя ничего не делает секунд семь, будто отсчитывая что-то в уме, но, поскольку «ум» заплыл алкоголем, обдумывать тут нечего — и отвечает, тоже тихонько, будто боясь спугнуть само мгновение.
Он задается вопросом, сколько лет уже не целовался, но ответа нет.
Он спрашивает у себя: «почему это выглядит так, будто Юра тоже давно хотел?», но ответа нет.
Юра, не разрывая поцелуй, ведет его в темную спальню — свет они не включают. Гром чувствует, как его мягко опускают на прохладную не застеленную постель — и после этого крышу в его старом проклятом доме срывает начисто. Он прижимает Юру к себе, не целует — пьет с его губ все то, что давно хотел, но никак не ожидал получить, ощущает, как пружина, которая годами натягивалась, наконец, медленно расправляется — не прыгнет в глаз, если осторожно отпустить. Чувств становится слишком много, и он тихо стонет, подминая Юру под себя — тот тянет его за волосы, трогает за щеки, смешливо-недовольно шепчет «колешься». Они целуются так, меняя настроение от резкого и порывистого до нежного и чувственного, пока Костя все-таки не достигает в своей бездне дна — подушки, на которой позорно вырубается, пока Юра успокаивающе и усыпляюще гладит его по спине и плечам.
Наутро он просыпается с больной головой. Память, как и всегда, сразу устанавливает правила: вчера ты признался коллеге в любви и он, судя по всему, не против, но вы не трахались, потому что для него было принципиально видеть тебя трезвым. Он его даже понимает: а то ответишь вот так, переспите, а потом — «кто? я? не помню, значит, не было». Юра лежит и спит у него на плече с приоткрытым ртом, перекинув ногу через его бедра — собственник, блядь, ты гляди-ка.
Гром, чувствуя себя до сахарной приторности счастливым идиотом, дует ему на челку, заставив сперва нахмуриться, потом издать что-то вроде «м-м-м-нэ-э» и приоткрыть глаза — недовольный такой сразу, разбудить посмели.
— Ты че такой смурной? — спрашивает Костя, ухмыляясь.
— Какой-то оккупант в моей постели, — отвечает Юра сонно, подгребая Грома к себе, как большую подушку.
— Пусти. Мне надо...
— Ничего не знаю, я сплю, мне так удобней.
— Ты хочешь, чтоб я прям тут?
Его недовольно отпускают, и Костя привстает на кровати, от чего в голове раздаются молнии — без всякого грома.
— По поводу вчерашнего...
— И я тебя, — говорит Юра, зевая. — Правда. Но дай поспать, полночи из-за тебя пришлось сублимировать.
Когда Костя возвращается из туалета, Юра, вопреки ожиданиям, не спит — ждет. Он ложится, его мгновенно опутывают голые руки и ноги, и, несмотря на головную боль, Гром чувствует себя совершенно довольным, если не сказать «счастливым». Только думает, что напрасно столько лет ждал.
— Эй, — до уха доносится шепот. — А давай попробуем...
